[center]III.[/center]
По широкой реке, мимо деревушки, обнесённой тыном, плывут в челноке двое. Один сидит, сжавшись. Другой широким и сильным движением весла режет воду, точно сталью. И несёт их вода широким путём к другим людям… Это — «Гонец». Может быть, подступил враг, может быть, свара жестокая затеялась между двумя родами, и один из них просит помощи?.. Как знать, но тревога объяла жизнь на берегу, и замерло всё, и только река послушно и быстро несёт гонцов, которые — трудно оказать, поспеют ли вовремя… Может быть, раньше чем лодка скроется за излучиной, раздастся вокруг деревни свирепый вой, вспыхнет зарево от пылающих хижин недавно осевшего народа, и, когда подоспеют друзья, ничего здесь не останется, кроме пепла, угля н обглоданных черепов.
Всякий, кто видел эту картину в Третьяковской галерее и мог сравнить её с картинами последнего периода рериховского творчества, признает, что «Гонец» стар по технике и чёрен в красках. И тем не менее в «Гонце» заключены все элементы настоящей картины, — работы подлинного художника. Зритель, видя её, взглядом мысленным невольно продолжает картину туда, вглубь, восполняет её своими представлениями о тех, кто сейчас притаился в выжи¬дающей тревоге в хижинах селения… И ещё видит подступающего врага и, главное, весь проникается тревогой, настроением, насыщающим эту картину.
В строгом смысле археологического — в картине нет. Некоторое стремление к передаче наших знаний о доисторическом следовало бы предположить в планировке селения на берегу реки, но не этим картина убеждает. Молодой художник в своей работе при всех неизбежных (с точки зрения наших требований) несовершенствах, при всей ещё связанности своей требованиями тогдашней Академии, этой картиной, в сущности, уже изменял всем канонам академической школы 90-х годов. Измена включалась в крайней субъективности картины. Из десяти тогдашних учеников Академии девять изобразили бы «Гонца», «как он есть», для чего показали бы, вероятно, напряжённого и усталого всадника на загнанной лошади. Рерих, ученик Куинджи, подобно другим своим сверстникам, ещё не найдя своего, единственно ему принадлежа¬щего пути, уже знает, что его художественная правда заключается только в яркой передаче субъективного представления. Для него важно не рассказать зрителю о факте, а впечатлеть в зрителе настроение. В лодке мог бы сидеть и рыбак, но в плавном и в то же время стремительном беге её, в широком, неустанном и мощном взмахе весла чувствуется нужда в наибольшей скорости. Любопытно, что выражения лица гребущего не видно и что старец, несущий весть, сидит в лодке, точно застывший. В сущности, в этой картин движение руки, занёсшей весло, широкая река и бег воды несравненно важнее лиц и даже фигур людей, «оживляющих пейзаж». Последние — только необходимые атрибуты.
В «Утре» и «Вечере Богатырства Киевского» сила передачи субъективного настроения выражена слабо. Из сопоставления самых названий этих картин уже явствует несомненная сюжетность их. И надо сказать, что подход к темам, намеченных в «Богатырстве», не отличается ни тем своеобразием, ни той неожиданностью, какие мы видели в «Гонце». «Утро» представляет богатыря в полном расцвете сил, на могучем коне, выезжающим в поле для встречи с неведомым врагом. «Вечер» выражает тему без отступлений от всем знакомой былины. Эти картины дали повод предполагать, что Рерих, когда писал их, находился под влиянием Виктора Васнецова, и в качестве доказательства обозреватели наших художественных выставок ссылались на «Богатырей» Васнецова. Неосновательность этих сопоставлений необходимо, наконец, отметить. Как известно, Васнецов впервые выставил «Богатырей» в 1899 г. Между тем, «Утро» и «Вечер» Богатырства Киевского впервые выставлены были двумя годами раньше, на весенней выставке 1897 г. Рерих не был лично знаком с Васнецовым, и, таким образом, обе картины явились естественным результатом научных занятий и личных увлечений художника.
Гораздо важнее картина «Поход». Длинною цепью, гуськом тянутся люди туда, к перевалу горы. В толпе, несмотря на оружие, ничего нет воинского. Воевать идёт не войско, a целый род. И опять в этой картине, как и в «Гонце», главное — не в видимом, не в том, что художник поместил в поле нашего зрения, но в том, что вызвал в нашем воображении… Мы знаем, что главное, цель стремлений этих людей — там, за перевалом, где произойдут, быть может, великие бои.
От перечисленных картин следует несколько отделить «Заморских гостей» и «Идолов». Эти две картины явились результатом заграничной поездки Рериха. И в них мы находим свидетельство о могущественном влиянии на Рериха галльского живописного мастерства и художественного мировосприятия. Влияние первого на развитие рериховского творчества выразилось в «3аморских гостях», неожиданно расцветших яркими и полными красками. Художник понял, что для разрешения самобытных задач ему вовсе не следует прибегать к особой внушающей силе мрачных тонов. Быть может, чисто колористические задачи в «3аморских гостях» впервые встали перед Рерихом в полном объёме.
«Идолы», вторая картина, привезённая из Парижа, свидетельствуют о несомненном сознании художника, что выражать древность надлежит не только рассказом о ней, и даже не впечатлением её, но самым творческим приёмом.
Теперь мы знаем, что такое налёт старины, как велика чудодейственная сила вековых наслоек, почти от себя дорабатывающих человеческое дело до предмета старины, трогающего нас и вдохновляющего на воспоминания. Но в 90-х годах, ещё живших безусловной верой в точные знания, ещё не переживших волны западноевропейского скепсиса и отрицания науки, когда все такие слова были новы и звучали скорее парадоксами, чем аксиомами, приём Рериха был нов, и если обратиться к тогдашнему состоянию французской живописи и культуры вообще, то приходится признать самостоятельность работ Рериха в Париже. В этих работах ученик исполнил завет учителя, он избежал всякой «утончённости» и ушёл от опасности, ждавшей его на всех путях, — от той изощрённости, для которой у немцев есть галлицизм «pervers».
…На высоком холме, открытом солнцу и всем ветрам, поставили люди идолов. Отсюда всё видно окрест: дали земные и водные. Каждый всплеск виден в широкой реке, своё русло проложившей между холмистых берегов. Место обнесено частоколом. На нём пожелтевшие конские черепа, внутри частокола среди идолов — ведун. Солнце мешает ему смотреть на лежащее внизу холма, он приложил руку к старческим глазам и пытливо всматривается в даль, в край синих вод. Ждёт ли он вещих знаков, о том, что время пришло удобное для жертв, или мерещится ему бег ладей, несущих воинский набег, или гонец ответный возвращается из чужого рода?
В этой картине, может быть, помимо сознания художника, чувствуется отголосок этнографизма, — неизбежная дань научным занятиям. Вероятно, художник сам определил этот отголосок в своих ощущениях, если судить по относящейся к тому же, приблизительно, периоду картине — «Зловещие».
«Зловещих» можно видеть в Русском музее Александра III. Два обстоятельства, примечательных для творчества Рериха, следует указать в истории и характере этой картины. Первоначально она была написана иначе: груда камней лежала не на берегу моря, а на холме, над лощиной. На втором плане, за лощиной, виднелся древний городок, и только на самом краю за горою — была показана морская даль. Кончив работу, художник после некоторых сомнений отказался от всего второго плана. Картина была разрезана. Таким образом, «3ловещие» Русского музея — только фрагмент первоначальной картины, вторая часть которой составляет собственность частного лица (Р. Р. Вострякова). Вместо ложбины Рерих наново написал весь пейзаж со шхерным берегом вдали. Этот пейзаж как будто писан с натуры, в далёком углу Финляндии. Между тем, первое знакомство Рериха с Финляндией относится только к 1907 году, когда Рерих жил там и написал ряд финляндских этюдов. Вот любопытный пример силы рериховской догадки, с которой нам не раз придётся встретиться в его творчестве.
В «3ловещих», таким образом, мы встречаемся с ярко выраженным стремлением художника освободиться от этнографии. И здесь же впервые намечается инстинктивное стремление художника к передаче личного, наиперсональнейшего — в безличном, в недвижном, во всём том окружении человека, которое мертво — на поверхностный взгляд, но тайно живёт ещё непонятной, сосредоточенной в себе жизнью. Птицы Рериха угрожают, как люди. Мнится, эти [с.12] «зловещие» — только оборотни злых сил. Не выразилось ли здесь, между прочим, стремление к анимизму, столь характерное для искусства и, в частности, литера¬туры начала нового века? Трудно сказать, чего в них больше: впечатлений от принесённого с собою с Запада знания «жизни вещей», или чисто национального стремления очеловечить животный мир [1].
Всё сделанное Рерихом в эти годы представляет неуклонное направление к самоосвобождению от точных знаний и непосредственных его отголосков, к преодолению знания творческой догадкой. И если сравнить с «Идолами» приобретённый московской Третьяковской галереей «Город строят», путь этот станет совершенно ясным. Что-то нагромождённое, неуклюжее, аляповатое — «город» Рериха. Какая-то муравьиная куча, с бесчисленными извилистыми ходами, в которой только вместо муравьёв снуют плотничающие люди в белых рубахах. Картина была бы почти скучной, если бы не удивительное соответствие живописной манеры и задания, если бы не впечатление органического роста совершающегося вот тут, на глазах, какое получает всякий зритель «Строящегося города».
Эта картина была приобретена комиссией Третьяковской галереи, в состав которой входили между прочим В. А. Серов, И. С. Остроухов, А. П. Боткина, — и возбудила споры. Нашли, что художник стал «манерным», что письмо небрежно, что «вблизи ничего нельзя разобрать» и т. д. Теперь ясно, что приобретение «Города» Третьяковской галереей делает честь самостоятельному вкусу и провидящей оценке тогдашней комиссии. Единством содержания с этой картиной связано несколько рериховских произведений, между которыми следовало бы отметит «Строят ладьи», — картину, к сожалению, пропавшую в Америке.
К 1903 году Рерих может считаться вполне определившимся и нашедшим себя художником. Этому, вне всякого сомнения, способствовала поездка художника по России. Он посетил ко время своей поездки древнейшие города Руси, как Псков, Смоленск, Изборск, Ростов-Великий, Суздаль, Ярославль, Кострому и т. д., был на Литве: в Вильне, Троках, Ковне, — в Прибалтийском крае: в Митаве, Риге и Вендене, — и других местах.
И тут открылась перед ним, как никогда раньше, растущая древняя жизнь, медленно накопляющая свои отслоения на стволе первоначального быта. Он ходил между старых крепостных стен Смоленска, у башен Изборска, по берегам великих рек, — артерий древней жизни, — как зачарованный. То, что он видел, было неизвестно, но сердцем в тайниках души давно знакомо. Думается, что никогда после этого года Рерих не переживал такой лихорадочной напряжённости в своих творческих нахождениях. Может быть, впоследствии ему приходилось выражать и сильнее, и полнее, но тут была — вся новизна. От Петербурга, этого самозаконного и оторванного города, шаг за шагом, как пилигрим, бродил Рерих по лицу страны, словно отыскивая везде следы древнего предка, славянского Адама. Лица его Рерих не видел, но дела его были — повсюду. Жизнь предка протекала перед художником в тысячах ручейков, слившихся в могучий поток; то здесь, то там прискакивали к нему иноплеменные частицы. И верный закону жизни, послушный непререкаемой силе земли, шёл древний человек в тревогах северной земли, воюя за каждое дыхание жизни, воюя со зверьём, с холодом, с косной силой седых камней, воюя с самой судьбой. Зачарованный, подходил он к берегам рек и морей, мучимый их загадкой. Что они несут, и что за ними? Между валунов, выброшенных на сушу давно ушедшими водами, в буераках, прячась в лесных буреломах, оседал прародитель. Его жизнь, простая, несложная и чуткая, была — как жизнь растения, как обрастание камня. Послушный только солнцу, он рос, как растёт дерево, не всегда прямо, но своим ростом, всякой своей кривизной рассказывающее о том, как оно отдавалось солнцу и всем токам творящей жизни. Древний человек знал, конечно, красоту, но ещё не знал симметрии. И всё в его жизни, от его оружия, одежды, кончая бедно и грубо слаженной хижиной, не строилось, но вырастало из земли, гонимое жаждой жизни и силой необходимости. Был угрюм холодный Север. Люди боролись за каждый день своей жизни, но томила неизвестность следующего дня. Они были, как насторожившиеся звери. Бой и борьба на всех путях, и нигде никогда не было отдыха. Ещё незнаемой оставалась радость победы надолго.
В этюдах древней архитектуры, привезённых из поездки 1903 года, Рерих счастливо выразил органичность архитектурных форм, развившихся на Руси. Многие ездили до него, подходили к изрытым неровным стенам смоленского кремля и изборским башням и не видели главного, огромной внутренней связи между тем, что человек строил, и всем, что его окружало в природе. Воспитанные на заграничных руководствах, воспринявшие западную культуру в отвлечённой книжной форме и, притом, без рассуждений усвоившие учёбу с той механической, нелепой силой убеждённости, с какой навсегда вдавливается в мозг ученика любимый урок учителя, — предшественники Рериха в исследовании русской старины дали, конечно, много ценного и по фактам, по наблюдениям интересного, но живая сила очарования родной старины осталась для них за семью печатями. Их глаз видел иначе, чем научил нас видеть своими этюдами Рерих.
Не будет преувеличением, если мы скажем, что во всём древнерусском строительстве предшественникам Рериха виделся только черновик неисполненной работы, смутные какие-то искания, первый приступ к архитектуре, но не самая архитектура. Это ведь и было то время «тихих погромов», по выражению художника, когда уже назрели в нашем обществе элементы сопротивления непрекращавшимся вандализмам, но ещё приходилось бороться за утверждение права на жизнь — красоте прошлого. Это было то время, когда замазывались старый фрески, когда слепая штукатурка покрывала бархатный краски старинных росписей, когда чудесные бревенчатый церкви далёкого Севера, для «сохранности» и крепости, обтёсывались. Психологически, между прочим, это выражалось в стремлениях «исправить», выровнять, навести порядок. Не понимали при этом, что чаще всего древний художник предвидел эту неровность, аляповатость, «досадную» кривизну, как необходимый художественный эффект. Рериховские «Башни Изборска» и «Ростов-Великий» являются пламенными отрицателями такого подхода к старине.
Все мы находимся во власти вещей и слов. Часто и вещи и слова ветшают. В ходе времени потомки забывают о назначении древней вещи, повторяют ещё слова, но язык произносит мёртвое звукосочетание, не вызывая первичного образа ни в мыслях, ни в памяти. Рерих и в работах 1903 года и в других своих произведениях сохранил чувство связи, чувство преемственности. Поясняя эту мысль примером, надобно указать, что, хотя бы, в упомянутом этюде «Изборских башен» с большой выразительностью схвачен самый смысл их, то, зачем они были строены. Неуклюжие, почти бесформенные, но крепко слаженные, они дают в этюде впечатление огромной силы, стойкости, привычки к осаде и кажутся вышедшими из земли, на потребу человека, чтоб было ему, где окружиться, окопаться, обнестись от врага.
Холод Севера гнал к тесноте, к сжатости, при которых всегда теплее. И человеческое строение приспособлялось к земле с такой же чуткостью, с какой бабочка приспособляет свою окраску к цвету древесной коры. Эту приспособляемость, эту связь между почвой, фундаментом и тем, что из него вышло, Рерих выразил в этюдах с силою, почти портретной. Он, никогда не дававший человеческого лица в картине, почувствовал складки земли с зоркостью талантливого портретиста, знающего историю всякой морщины на старческом лице.
Таков «Ростов-Великий», приобретённый Римским Национальным Музеем. Синтезом художественных впечатлений 1903 года можно считать картину «Дом Божий» (1903 г.). Картина представляет церковь, — с ней рядом колокольня и белой кирпичной кладки ход, по-видимому, в монастырь. По лестнице поднимаются старцы. Всё здесь сгрудилось в тесном месте. Сжались маковки церквей. С колокольни протянулись верёвки от колоколов, и горят на дневном солнце красные стены храмов, белая паперть и колокольня. В этой картине чувствовались не только реминисценция проработанных этюдов (Псковский погост, Саввин монастырь, Ростовский кремль и т. д.), но и внутренние их усвоения.
Как будто художник прощупал скелет земли. Отсюда, от этого времени, между прочим, идёт особая «убедительность» камня в картинах Рериха. Уходя своей догадкой всегда к прошлому, начальному, откуда «повелось», Рерих везде и повсюду искал в родной земле, сквозь толщу наслоений, её облик, тот, когда земля ещё молода была. И вот сам собою пришёл в картины художника контраст разительный; мы, хранящее в сетчатой оболочке глаз все впечатления теперешней жизни, теперешних земли и неба, видя у Рериха землю такой молодой и небеса такими понятными, знаем, как успела земля состариться, омертветь, распылить свою жизнь, покрыться тысячью лживых одежд. Ведь природа, как и человек, успела «придумать одежду».
В оценках Рериха, как художника архаистического, в суждениях критиков, выдвигающих «преисторизм» его работ, — что, конечно, совершенно правильно,— сказанное обстоятельство как будто упущено.
Не потому ли так случилось, что, при типическом стремлении нашего общества давать всему ярлыки, случайные, в художественном смысле мало воспитанные люди, при слове «Рерих» говорят: «Что-то древнее… археология». Это неверно. С 1903 года художник нашёл молодую землю. Как сказочная царевна, много лет пробывшая в злом заклятии, прародительница-родина явила, наконец, свой лик неустанно искавшему художнику. И это — не художник, а мы теперь, глядя на цветущее её лицо, любуясь его свежестью, чувствуем, как состарились.
_______________________
[1] Это сказалось не только в нашей живописи, но и в литературе. Классические примеры: Толстой («Холстомер»), Тургенев («Муму»), Чехов («Каштанка») и т. д.